Триада. Детский сад. Глава 16

— Небо было цвета глаз старика, впавшего в детство, — с удовольствием повторил Гена Валерьев, прочитав сделанное за неделю. Объем написанного был вполне приличным, да и текст ему нравился.

«Продолжу после поездки, — подумал он. — Там уже церковная часть пойдет, совсем другое… Только про параллелизм и зеркальность не забывать: забивание костыля — облачение архиепископа, дым от плана — дым от ладана, и через этот дым и там, и там солнечный луч…»

— Да! — воскликнул юноша, схватил первый лист рассказа и гусиным пером, начиненным стержнем от шариковой ручки, написал заглавие: «Зигзаги солнечного луча».

«И символично, и красиво, и не длинно, — размышлял он, весьма собой довольный. — Только не прокололся ли в чем? Ведь не видел обкурки, чистая фантазия… Надо показать специалисту — к Куре надо завтра после универа зайти. Хотя какое завтра? Завтра вещи складывать и вечером ехать, не до Куры. Значит, прямо сейчас, пока не поздно».

Гена поднялся из-за письменного стола, переоделся в уличное и положил рукопись в тонкий нотный сборник (когда-то ходил в музыкальную школу, но бросил). «Всегда был упертый!» — с улыбкой отметил он, опуская ноты в непрозрачный пакет и вспоминая, как были огорошены родители его решением насчет музыкальной школы.

— Я к Куре, часа на полтора, — сказал он, уходя.

Мать не ответила: она, по ее собственным словам, с ним больше не разговаривала и держалась уже второй день.

— Ты бы лучше голодовку объявила, — юмористически предложил он, хотя и было досадно, — а то в дверь скоро не пролезешь.

«Ничего, — мысленно выговаривал Валерьев, спускаясь по лестнице, — всю жизнь молчать не будешь. А я съезжу и вернусь». Этот простой логический ход вполне успокоил его, и, выходя из подъезда, юноша думал уже не о молчаливой Тамаре Ивановне, а о рассказе.

«С параллелями ясно, — думал он. — Но как с глухонемыми быть? Ведь какой материал — сказка! Но там проколоться гораздо проще, чем с планом. И не поговоришь с ними — разве что Вальку Велину позвать в качестве переводчицы…»

Гена улыбнулся не без мечтательности, и мысли его несколько уклонились от «Зигзагов солнечного луча».

«Не о том думаю! — спохватился он возле подъезда Дрюни Курина. — Если просто так, то не по-христиански будет, а женишься — всю жизнь промучаешься. Как на ней жениться, если она иеговистка? И как вообще жениться в невесомости? Нужно сперва доучиться, от армии откосить, на нормальную работу устроиться. А если даже допустить, что просто так… Ну, перевесит, допустим, головка голову… И что? Деньги нужны, время нужно, здоровенный кусок души нужен. Неэкономно! А так эротическая энергия перерабатывается в творческую, сублимация по Фрейду, очень продуктивно… Ну ее на фиг! Разве что в качестве переводчицы…»

Гена успокоенно улыбнулся и мотнул головой, вытряхивая оттуда сорные мысли, после чего позвонил в дверь Курина.

Вскоре Валерьев уже сидел у него и вслух читал свой рассказ. Из соседней комнаты сквозь закрытую дверь раздражительно проникали телезвуки, которые, впрочем, гарантировали, что чтение и последующее обсуждение не будут подслушаны. Прочитав, он испытующе посмотрел на Дрюню.

— Это еще не всё? — спросил тот.

— Примерно половина. Но дальше уже не про планокуров.

— А почему планокуры? Плановые, плановики. Выдумал слово не в тему…

— Может, заменю. Хотя в диалогах его, по-моему, нет, только от автора. Так что можно оставить. Но это мелочь, в целом-то как?

— Сойдет. В деталях ты почти не лажанулся, не парься. Я, правда, в сараях не обкуривался. Мы всегда или в садике детском, или на хате… Помнишь, как мы с алгебры в садик свалили, а потом вернулись и ржали? Нет, это мы на алгебре ржали, а свалили с другого урока, все пацаны свалили…

— Не все, — возразил Гена, припомнив. — Я остался и Локтев с Овчинниковым. Вы тогда с биологии свалили.

Хозяин и гость улыбнулись одинаковыми улыбками: и тому, и другому воспоминание доставило удовольствие. «Странно, — подумал Гена. — Ведь это грех, и даже не мой, — почему же так приятно вспоминать? Только потому, что не повторится? Ни алгебра, ни биология, ни класс наш раздолбайский? Похоже на то…»

— У Пелевина где-то есть интересная мысль, — сказал Валерьев. — О том, что если дерьмо, которое нас окружало вчера, сегодня кажется нам чем-то приятным, то в какое же дерьмо мы превратимся завтра, если завтра будем хорошо оценивать сегодняшнее дерьмо.

— Дерьмовая мысль, — отозвался Курин. — А тогда было и правда классно… Теперь про рассказ твой…

Гена напрягся, а Дрюня ухмыльнулся.

— …Не боись, не дерьмовый. Просто схема просвечивает иногда. И еще христианство свое ты всем в нос суешь… Про Колизей — полная туфта, в жизни такой пурги никто бы не гнал, тем более до обкурки. Чтобы четверых с одного костыля так накрыло — маловероятно, я такого плана не курил. Гон обкурочный получился, поздравляю. Насчет братства тоже угадал. Что такое «братство во Христе», не знаю — «Белое братство», типа того?

— Нет. Церковь — Тело Христово, а христиане — его члены…

— А кто самый главный член? Ну, член, который член? Пардон. Ты в этом бреде разбираешься, но читатель его знать не обязан.

— Значит, узнает. В следующей части объясню.

— Объясняй. Только никто читать не будет.

— Посмотрим. Тебе я вторую часть точно дочитаю, раз уж начал.

— Валяй, послушаю, если уши не завянут.

— Если уж от этого не завяли… — Гена указал на полку с кассетами. — Может, ты из-за музыки этой богохульной на Христа ополчился? Там ведь сплошь сатанисты!

— Так ведь и я сатанист, — сообщил Дрюня с улыбкой. — Вот, послушай, какие я стихи пишу для господа сатаны…

Стихи были из разряда черного юмора, вроде тех, что про маленького мальчика, и тоже дактилем написаны, а рефреном была строка: «Долго смеялся господь сатана».

— Правда, что ли, сатанист? — изумленно спросил Валерьев.

— Сам ты сатанист, — ответил Курин. — Ведь тебя колбасит от вдохновения, когда пишешь, сам рассказывал. А это, типа того, сатанинская одержимость. Меня вот не колбасило — сел и написал. А у тебя случай запущенный, экзерцист нужен. — Он посмотрел на озадаченного собеседника и рассмеялся. — Ты хоть что-нибудь про сатанистов знаешь? Это же отморозки, они человеческие жертвы приносят и прикид у них дурацкий — всё черное, цепи и крест перевернутый на шее. А я не сатанист, я только музыку их слушаю и стишки про сатану сочиняю.

— А зачем тебе такая музыка? Зачем стишки сочинять? — спросил Гена с душевной болью.

— Музыка нравится. От нее в организме эндорфины вырабатываются, как у шаманов. Наркота на халяву — кто ж откажется? А про стишки вопрос глупый: что сочинилось, то и сочинилось. Я, Генчик, в Бога не верю и в сатану тоже не верю, так что мне проще. Свобода творчества, ёлы-палы! А как мифологический персонаж сатана интереснее, чем Бог. Крутой такой перец — чего ж мне его господом не назвать? — усмехнулся Дрюня.

— «Господь» означает «господин», — заметил Гена. — Значит, ты заявляешь о своем рабском подчинении сатане. И жертвы ему, кстати, приносишь — свое время, свое творчество, свое сочувствие певцам-сатанистам… Ты ведь самого себя в жертву приносишь, это человеческая жертва!

— Ой, как страшно! Сейчас побегу грехи замаливать! — он комически схватился за голову, потом отпустил ее и с каким-то мертвенным спокойствием посмотрел на Валерьева, поинтересовавшись: — А если нет их? Ни Того, ни другого. Ради кого весь балаган затевать?

— А ты ради кого затеваешь? Тоже ведь делаешь что-то. В моей системе координат это «что-то» на сатану работает, а в твоей на кого?

— На меня. Мне интересно — я и делаю.

— А когда неинтересно станет — повесишься?

— Найду другое интересное. А вешаться мне заранее неинтересно.

— А если всё станет неинтересно и будет дилемма: верить или вешаться — что выберешь?

— Смешной ты, Генчик! — сказал Курин серьезно. — Помнишь, в школе вопросцы были типа этого? Ну, типа, «в жопу дашь или мать продашь?», из двух зол, короче. И вот паришься: и пидором быть неохота, и мать — не посторонняя. Детский сад!

— Ну а всё-таки? Поверишь или повесишься?

— Поверю. Но поверю в то, что мне ближе. Если я сейчас сатанистов слушаю, а не девочек из церковного хора, то и веру выберу соответствующую. Ты к этому вел?

— Да.

— Молодец, довел. Можешь, короче, считать меня потенциальным сатанистом. А ты у нас кто? Как ты тогда ответил на вопрос про жопу и мать?

— Никак.

— Ну как же, никак! Если не отвечали, под дых били.

— Три раза били, потом отстали.

 

* * *

На практической по физиологии человека резали лягушек. Степа прозвал такие занятия «курсами молодого Базарова»; некоторые одногруппники со смехом переняли это название, другие переняли без смеха, поскольку не поняли, но так или иначе оно закрепилось и даже было в ходу у профессорско-преподавательского состава. На этот раз случилось ЧП: одну очаровательную натюрмордочку, чудесно державшуюся на сцене, да и вообще девушку с железными нервами — вдруг вырвало на отрезанную лягушачью голову.

«От кого, интересно?..» — подумал Степа, а на перемене задал этот вопрос Мише.

— Точно не от меня, — ответил Солев. — А может, она просто так? Гадость ведь эти лягушки, сам чуть не сблевал!

— Не знаю-не знаю, — скептически произнес Степа. — По-моему, после четырех лет театральной жизни можно и человеку голову отрезать без особых эмоций. Да и факультет у нас не такой, чтобы лягушек бояться.

— Факультет — ладно, а насчет театра ты загнул. Я бы, например, никому голову не отрезал, и ты бы не отрезал, и никто из наших, разве что Гриша…

— Я же фигурально выразился, иносказательно! Грубеют, мол, нравы человеческие в театральной среде, цинизм в ней вырабатывается, а самообладание для артиста — вещь первостепенная, без нее никуда. Что же касается головореза Гриши… может быть, это он так расстроил нервы у Катеньки?

— Вроде бы не было у них ничего, я не видел, — пробормотал Миша и добавил раздраженно: — Охота тебе, Степ, всюду нос совать! Когда станет заметно, то есть если станет заметно, тогда и спросим.

— Конечно, спросим, не чужая ведь! — иронично проговорил Степа. — Наша натюрмордочка. И со мной была, и с тобой была…

— Сначала со мной!

— Какая разница, давно было…

— Большая разница: я ее девочкой взял… — на Мишином лице появилось светлое, грустноватое, немножко виноватое выражение. — Я и не предполагал — такая оторвашка!

— Не знал… — удивился Степа. — Силен, брат! А у меня целок ни разу не было. Помнишь, как мы из-за нее морду друг другу били, а потом водку пили?

— Помню, — рассмеялся Солев. — А на следующий день в универ приперлись: ты с фингалом, я с губой разбитой и от обоих перегаром за версту прет…

— Славное было время! Сейчас такое и представить дико, а всего три года прошло. Вот это я и имел в виду, когда про отрезание голов говорил…

— Понял, понял, не тупой. Значит, думаешь, что Катька залетела?

— Симптоматика налицо. Я даже допускаю, что скоро будем на свадьбе гулять.

— Хорошо бы. Она классная.

— Но Светка лучше, да? Я слышал, ты ее уже с родителями познакомил…

— Вот трепло! — помрачнел Миша. — И она трепло, и ты трепло. Подхóдите, блин, друг другу! Уведи ее, что ли, — морду бить не буду.

— Сам пошли, если надоела, — посоветовал Степа. — У меня Ленка есть.

— Пока подожду: не надоела вроде. Но иногда так достает!

— Все мы иногда достаем друг друга, — философично заметил Степа. — Терпи — не маленький, тогда и тебя стерпят.

— Пойдем, философ, сейчас звонок будет, — сказал Миша и направился в аудиторию.

Звонок, действительно, прозвенел, и на филфаке началась лекция по русской литературе.

Лекция была не совсем обычной: в большую аудиторию-амфитеатр собрали студентов второго и третьего курсов, а выступал перед ними заезжий профессор. Чтение лекций не планировалось: москвич приехал на конференцию, посвященную творчеству знаменитого писателя, здешнего уроженца, — но профессора успешно упросили, так что поутру он приналег на минералку, да и во время лекции то и дело подливал себе кавказской водицы.

Читал он хорошо и вполне сознавал это, никаких бумажек перед ним не было, студенты его слушали. Но сам себя профессор почти не слышал: лекция была читана десятки раз, знакома, как собственная квартира, а студенческая масса вела себя как ей и полагается: вот сейчас начнут отвлекаться — нужна шутка, прошло, посмеялись, слушают дальше; опять спад — здесь анекдот из жизни гения, прошло, улыбаются, слушают; на этих словах звонок бывает, когда пара с перерывом, — здесь пары сплошные, звонка нет, продолжаем… Профессору было грустно: два года назад он защитился, уже получил и степень, и должность, и звание; доктор в сорок лет — мечта!.. Но дальше-то куда?.. Дорожка из желтого кирпича, по которой он победно шествовал всю жизнь, привела его к цели и кончилась. А жизнь продолжается, и в этой жизни столько тропинок и шоссейных дорог, столько перекрестков и развилок… «Наверное, военные то же самое чувствуют, когда в сорок лет на пенсию», — подумал профессор и пошутил вслух, поскольку пришло время для шутки.

— Классный профессор! — сказал Артурка на перемене. — У нас такого уровня никого, наверно, нет.

— По литературе — точно никого, — согласился Гена и задумчиво продолжил: — Когда он, интересно, в Москву возвращается?..

— Сегодня, наверно. Конференция сегодня закрывается: на доске программа висит. В два пленарное заседание, в пять — банкет, а ночным отбудут господин профессор, в умеренном подпитии-с.

— Тоже ночным, — пробормотал Валерьев и улыбнулся.

— В смысле — «тоже»?

— Не важно.

— Вот и поговори с тобой! Стоит и бредит, — рассердился Артурка. — Пойду с Гренковой лучше поболтаю.

— Вы помирились, что ли? — услышал он вопрос вдогонку и, обернувшись, ответил:

— Уже неделя, как помирились. Я же говорил.

— Забыл, извини.

«Странный он сегодня, — подумал Артурка, удаляясь. — Груженый какой-то».

А Гена от нечего делать пошел посмотреть на доску объявлений. На ней висели программа конференции, устаревшая афиша посвящения в первокурсники, просьба вернуть утерянные ключи на брелке с песиком, объявление о продолжающемся кастинге потенциальных артистов театра-студии «Натюрморды»…

— Весомый был камешек, — проговорил Валерьев негромко, — раз круги до сих пор идут.

— Какие круги? — удивленно спросила Валя Велина, стоявшая неподалеку и глядевшая, не изменилось ли расписание.

— От камушка, — ответил он, посмотрев в ее сторону, но будто бы мимо, — который бросили в воду.

— Ты о чем говоришь? Артурка сейчас к нам с Олей подошел, сказал, что ты стоишь и бредишь. Я думала, врет, как всегда…

— Как всегда, — повторил юноша с улыбкой и посмотрел на девушку. — Говорю я про театр «Натюрморды». Основан давно, а до сих пор не развалился. Значит, в основании — крепкий камушек. Вот объявление: новых артистов набирают.

— А кому ты это говорил?

— Мысли вслух.

«Артурка прав, — подумала Валя. — Что-то с ним не то сегодня».

— Ну, и сколько этому театру лет? — спросила она.

— Двадцать пять, недавно отмечали.

— Надо же! Нас еще на свете не было.

— Не было.

— Генка! — не выдержала Велина. — Да что с тобой сегодня?!

— Ничего, Валенька… — ответил он ласково и устало. — Просто мыслей сегодня много, на внешний мир силы не остается.

— Ты так под машину попадешь! — воскликнула Валя, всерьез встревоженная.

— Бог милостив.

Ей захотелось взять его за плечи и потрясти изо всех сил, чтобы всё ненужное вылетело из его умной головы… Но пока нельзя. Остается только молить Иегову, чтобы под машину не попал. Такой несклёпистый!..

 

* * *

Идучи домой, Гена Валерьев был настолько самоуглублен, что мог бы запросто попасть не только под машину, но даже и под асфальтоукладочный каток. Одним из предметов самокопания был прощальный разговор с Артуркой, во время которого Гена сказал, что завтра и послезавтра его в университете не будет, что у него дела; дела и всё — не важно, какие; пиши, амиго, лекции поразборчивее в эти два дня, в субботу увидимся. «Зачем сказал «амиго»? — думал Гена со стыдом. — Никогда его так не называл…» Были и другие темы для самозабвенных и вследствие этого жизненно опасных размышлений, однако юноша добрался до дому вполне благополучно.

Там его ждал сюрприз в лице Тамары Ивановны, пришедшей с работы много раньше обычного и нарушившей обет молчания.

— Ты вещи думаешь собирать? — спросила она грозно. — Скоро поезд, а ты и не начинал!

— Не скоро, а ночью, — ответил Гена с внутренней радостью и внешним спокойствием. — Да и вещей не надо никаких. Ну, носки, трусы, платков парочку, рубашку, джемпер на всякий случай, зонт. Ветровку я сразу на себя надену. Всё вроде.

— Всё вроде! — передразнила мать. — А зубы ты чистить собираешься? А задницу подтирать собираешься?

— Собираюсь, собираюсь. Всё возьму. И еще лекарства возьму, и бумагу с ручкой возьму, и паспорт с билетами возьму. Ты не волнуйся.

— Не волнуйся! Видела в окно, как ты по улице идешь. Тебя за ручку водить надо! Не волнуйся! И в кого ты только такой уродился?.. Понятно в кого — давай, дорожка уже протоптана!  Не волнуйся! Такой же придурок!..

— Ну, хватит, хватит… — миролюбиво пробормотал сын, поморщившись.

— Чего еще хватит? Ты мне рот не затыкай! Хватькает он! Расхватькался! А жрать ты что будешь — подумал?

— Поужинаю здесь, позавтракаю у Рудаковых. С собой возьму минералку и печенье, в поезде чай куплю. Интересно, там сейчас сахар-рафинад в упаковке с вагончиками, в синенькой такой, как раньше, или по-другому теперь?

— Не знаю, — сказала Тамара Ивановна и улыбнулась, вероятно, вспомнив синенькую упаковку с вагончиками. — Лет восемь никуда не ездили — кто его знает, как там сейчас. Подстаканники были узорчатые такие — сразу понятно, что в поезде… Может, там теперь пластиковые стаканчики, как в буфете, а подстаканники разворовали — кто его знает…

— Не может быть, чтобы разворовали, — предположил Гена. — Это ведь железнодорожная романтика, элемент имиджа.

— Ты, элемент имиджа! — опомнилась замечтавшаяся мать и продолжила грозно: — А ты уверен, что позавтракаешь у Рудаковых? Больно ты им нужен — кормить тебя! Свалился им, как снег на голову: «Кормите меня, поите, спать укладывайте!» Вот ведь нахал!

— Не нахал, а гость. И не как снег на голову, а по телефону позвонил, спросил, можно ли у них остановиться. Они, по-моему, даже рады были. Мы ведь у них уже останавливались и они к нам заезжали. Родственники всё-таки.

— Родственники! Нужны им такие родственники! Как бы они тебе, дураку, отказали, если ты уже билет взял? Родственничек нашелся! Сто лет не виделись. А теперь корми тебя, постель тебе стели непонятно где, потом белье постельное стирать — нужен такой родственничек! Ты им к столу что-нибудь купи обязательно — колбасы, сыра, — чтобы не с наглыми глазами сидеть. Деньги я тебе дам — заняла сегодня у дяди Гриши. Сам тоже ешь, не голодай там смотри, пирожков купи и этих — когда мясо с вертела большим ножом стругают. Днем ведь будешь ходить, захочется…

— Спасибо, ма.

— «Ма»! Только и знаешь, что «ма»! Теленок! Ну куда ты едешь?! Это же ужас, куда ты едешь!

— В Москву, столицу нашей Родины.

— Не придуривайся! Как будто не понимаешь… Деятелю там своему привет передавай. И от меня, и от всех наших.

— Передам.

— Не забудь передать, а то знаю я тебя… Сейчас будем обедать, пошла суп греть, а ты начинай собираться. Времени мало осталось.

— Да полно времени, успокойся. И вообще не волнуйся — нормально всё будет. Я в воскресенье причастился, благословение взял, так что всё нормально.

— И я с ангелами поработаю.

— Не смей! — испуганно воскликнул юноша. — Обойдемся без бесов! Ты меня поняла? Ты мне своей «работой» только навредить можешь. Работница, блин! Ты поняла меня, я спрашиваю? Я могу быть спокоен, что ты ко мне со своей чертовщиной соваться не будешь? Отвечай внятно! Ну?!

— Хорошо, не буду, — согласилась Тамара Ивановна, тяжко вздохнув, и пошла разогревать суп.

А Гена Валерьев прошел в свою комнату и из ящика письменного стола достал картонную папку с пожелтевшими машинописными листами. Листов было немного, и Гена подумал: «Не может быть, чтобы он ничего больше не написал. Где же остальное?» Подумав так, он уже в который раз принялся перечитывать недавно найденные отцовы стихи. Сверху лежало стихотворение

 

Моим подопытным крысам

 

В блеске лезвий железных

Покоряем мы выси,

В тайны тайные лезем

Через трупики крысьи.

 

Мы в котле озаренья

Из подопытных тварей

На гипотез поленьях

Факты новые варим.

 

Тепло-липкие руки

Словно вплавлены в скальпель.

Кроем белые шкурки

Красной крапиной капель.

 

Много тысяч хвостатых,

Осужденных на муку,

Под эфиром распяты,

Чтобы двигать науку.

 

Дышат тихо и ровно,

Принимая закланье,

Лишь на мордочках словно

Вдруг мелькнуло сознанье,

 

Будто поняли: тесно

Всякой твари на свете

И на лучшее место

Не достанешь билетик;

 

Всё фатально и просто:

Для влюбленных — поэты,

А на столике кто-то —

Для того, кто с ланцетом.

 

Но на парне, быть может,

Что над столиком гнется,

Ставят опыты тоже —

И ему отольется.

 

«Может быть, его из-за крыс так припечатало? — подумал Валерьев, откладывая лист в сторону. — Хотя какие крысы?.. Крысы тут ни при чем».

 

 

© Евгений Чепкасов

Читать бесплатно

^ Вверх