Гена проснулся на несколько минут раньше, чем зазвонил будильник, и подумал: «Ангел разбудил».
Когда юноша заканчивал утреннее правило и молился о духовном отце, родителях, сродниках, наставниках и благодетелях, в дверь постучали и он, прервавшись, сообщил, что уже встал, после чего, улыбнувшись, включил в заздравный список и обитателей дома сего.
Доберман Тэдди уже не рычал и не лаял — то ли признал гостя безопасным и невкусным, то ли не хотел будить маленькую Дашу.
Завтрак по-московски вполне удовлетворил Гену: сладкий чай и бутерброд с сыром, вполне достаточно, мне бежать надо.
— Спасибо, что приютили. Передам от вас привет. Я оттуда сразу на вокзал, а то неизвестно, на сколько затянется. Сумка у меня маленькая. Если интересно, приезжайте на вокзал, я вам всё расскажу, поезд и вагон знаете.
— Повзрослел, — пробормотал Валентин Иванович, закрывая дверь за Геной, и, зевнув, отправился досыпать.
Валерьев вышел из метро на нужной станции и некоторое время следовал в ту сторону, куда направилось большинство пассажиров, но довольно быстро большинство разбрелось кто куда и Гена в растерянности остановился. Посмотрев на карту, а затем оглядевшись, он понял, что окружающие его дворы не очень-то похожи на широкую прямую улицу, по которой надлежит идти вплоть до «Санэпидемстанции», а потом налево. Вернувшись к метро и направившись в другую сторону, он обрел искомое.
«Направо теперь или налево?» — размышлял Гена, стоя на тротуаре широкой и прямой улицы и поджидая прохожих.
— Санэпидемстанция? — задумывались прохожие.
— Или тюрьма, — добавлял Гена.
— Тебе всё равно, что ль, куда? — шутили прохожие.
Наконец выяснилось, что идти нужно налево, причем довольно далеко. Когда Гена добрался до эпидемиологического ориентира, пришлось задавать вопрос о тюрьме прямо. Дворник кавказского вида ничего на этот вопрос не ответил — лишь покрепче стиснул черенок когтистых грабель. Дедок в пластмассовооправных очках при упоминании слова «тюрьма» чуть ли не отскочил в сторону и испуганно засеменил прочь. «Буду спрашивать про адрес, — решил Гена, — а то тут все зашуганные какие-то». Так он и поступил, обратившись к женщине строгого вида, но та в ответ поинтересовалась учительским тоном, что же по этому адресу находится, а потом очень четко объяснила, как добраться. Задние дворы, пустырь, гаражи, автостоянка…
— Скажите, а как попасть в тюрьму?
— А что, тебе уже пора? — спросил охранник автостоянки и загоготал, после чего соизволил-таки ответить: — Вон она, смотри. Иди мимо гаражей и сразу уткнешься.
— Вам на свидание? — вежливо полюбопытствовал человек с автоматом. — Идите вон к тому крылечку с козырьком. На нем еще две женщины стоят — видите?
— Вижу, спасибо, — отозвался Гена и, преодолев последние метры, поднявшись по ступеням крылечка, миновав курящих женщин, пригнув голову в низковатом дверном проеме, — шагнул в тюрьму.
Тесное помещение, куда попал Гена, было похоже на сельпо в день завоза товаров: советская решетка в форме восходящего солнца на единственном грязном окошке, большой стол с базарными весами, заваленный продуктами, людская толчея и говорильня. Из общей картины несколько выбивался рядок коричневодерматиновых больничных сидений, да и стены, сплошь увешанные объявлениями, в сельпо были бы маловероятны.
Гена посмотрел на часы: десять минут девятого, почти в срок.
— Скажите, а где списки на свидание? — спросил он.
Ему указали на стол. Там, действительно, лежали три листка с пронумерованными фамилиями. Листки были озаглавлены по-разному: «к начальнику», «на свидание», «на передачу». В листке «на свидание» Валерьев оказался восемнадцатым. «Когда же они успели?» — удивленно подумал он о предыдущих семнадцати и спросил, по сколько человек пускают.
— По восемь, — ответили ему. — Пойдешь третьим эшелоном.
«Третьим эшелоном, — мысленно повторил он и нашел, что фраза вызывает военные ассоциации: теплушка, эвакуация, раненые… — На поезд бы не опоздать… Не опоздаю — хоть пятым эшелоном, но пришел бы на десять минут пораньше и успел бы во второй». Было досадно, но Гена успокоил себя тем, что времени свободного полно, вещи с собой, а здесь есть на что посмотреть в целях пополнения копилочки житейского опыта. Рассудив так, он неторопливо и внимательно огляделся.
Помещение было узкое и довольно длинное — почти коридор. В наружной стене этого коридора были дверь и окно, вдоль стены располагались стол с весами и больничные откидные сиденья. Во внутренней стене коридора были проделаны четыре окошечка с перспективно скошенными краями, наглухо закрытые изнутри черными, почти печными заслонками. Чтобы окошечко открылось, следовало нажать вмонтированную в стену кнопку звонка, а кому в какое окошечко звонить, было понятно из надписей над этими амбразурами: «окно для справок», «окно для оформления свиданий», «прием продуктовых передач», «прием вещевых передач». Помещение-коридор оканчивалось массивной железной дверью, возле которой кучковался первый эшелон пришедших на свидание; вскоре они исчезли за дверью, и сразу стало свободнее.
Около стола с синими базарными весами хлопотали те, кто принес продуктовые передачи. Гирь для весов не было, поэтому в качестве противовеса использовали килограммовый пакет с пряниками: на малой чаше весов — пряники, на большой — толстая уродливая каталка армавирской колбасы. Взвесили, внесли в опись передачи, утерли пот — дальше… У краешка стола стояла красивая девушка и извлекала из блока пачку за пачкой дорогие сигареты, отработанным движением вскрывала пачки и высыпала сигареты в полиэтиленовый пакет; пакет постепенно наполнялся, а рядом лежал еще непочатый блок.
Подумав, что смотреть на людей так подолгу нехорошо, Гена стал изучать настенную информационную печать. Он с любопытством прочитал перечень продуктов и вещей, запрещенных и разрешенных к передаче, ознакомился с порядком передачи и уголовной ответственностью за незаконную передачу… Далее шло объявление, заставившее Гену улыбнуться: «С 1 апреля 2001 г. запрещается прием мисок от граждан для передачи подозреваемым, обвиняемым и осужденным». Типа того, первоапрельская шутка… Но через некоторое время читать на стенах стало уже нечего, и Валерьев от скуки возобновил свои наблюдения за людьми.
Люди были разновозрастные и разнохарактерные, почти все — женского пола, дети среди них отсутствовали.
Единственный мужчина, кроме Гены, был с женой и дорожным баулом. Жена тихо плакала, о баул все запинались, на душе у мужчины было скверно. Разрешение выдали на одного человека, на него, а он просто не знал, что жену тоже вписывать надо, чтобы впустили, а теперь уже поздно, не пустят, и поезд через пять часов, а ехать двое суток; хоть передачу закинули, поест, если по пути всё не растащат и сокамерники не отберут; а жена из-за него, дуралея, сына не увидит. Скверно…
Девчонки пришли к своим парням — одна первый раз, вторая не первый, познакомились здесь. У той, что первый раз, парня неделю назад закрыли, и целую неделю не могла узнать, где сидит, — представляешь?
— Ну и что, неделя… Мой больше года уже, и переводят из СИЗО в СИЗО, заманали.
— И как его там — не обижают?
— Моего обидь попробуй. Нормально, говорит, прорвемся. Жениться обещал, как выйдет.
— А я год замужем, на третьем месяце, даже не знаю теперь…
— Чего тут не знать — рожай, а то на всю жизнь без детей останешься.
— Тебе легко говорить…
— Очень легко, если ему восемь лет светит.
— А как же ты тогда? Ведь восемь лет, а вы не женаты…
— Да какая разница! Я к нему в зону на длительную свиданку приеду и забеременею, а выйдет — подарок будет.
— Ты смелая.
— Как он.
— И чего ему не хватало? — риторически вопрошала красивая полноватая женщина в костюме леопардового окраса, обращаясь к паре с баулом. — В университете учился, деньги ему давали. А он думал, что это всё так, хиханьки да хаханьки. Подзаработать захотел и травки покурить, посмеяться. Вот и подзаработал, вот и посмеялся.
— Да их лупить надо, а не деньги давать! — мрачно заметил мужчина. — Тогда и мозги будут в нужном направлении работать.
— А как фамилия начальника тюрьмы? — спросила девушка — потрошительница сигаретных пачек, разминая уставшие пальцы.
— А зачем тебе? — живо откликнулась толстая старуха.
— Письмо писать.
— Ты еще собаке служебной напиши.
— Что я ей буду писать? — улыбнулась девушка печально. — Здорóво, собака, как твоя жизнь служебная?..
— Во-во, так начальнику и пиши. А то они здесь сволочь на сволочи: мне лекарство надо запить — воды нет, пошла в ларек, а там учет. Чтоб им там всем заучётило!
Первая партия вышла из-за стальной двери, и вскоре запустили вторую. Сухонькая женщина в простой одежде, с многолетней материнской усталостью на лице, каких много бывает в церкви, напутствовала девчонок:
— Главное — не плачьте.
А когда второй эшелон скрылся за дверью, она взяла список и сделала перекличку, после чего собрала разрешения на свидание у тех, кто попал в третью партию.
— Что же вы не заполнили? — спросила она, возвращая Гене бумажку. — На обратной стороне надо паспортные данные писать.
Заполняя обратную сторону разрешения, Валерьев подумал, что эта женщина — вечный тип, скорбь и собранность, неизбывная интеллигентность, ахматовский «Реквием». Но ему надоело наблюдать, надоело ждать, надоело думать и, отдав разрешение в надежные женские руки, он уставился на светлое расплывчатое пятно окна и принялся непрестанно творить Иисусову молитву. Через некоторое время Гена удивленно услышал, что его окликнули по фамилии: оказывается, уже пора было заходить.
* * *
Он отдал паспорт и сумку в соответствующие места, а после оказался вместе с остальными семью в помещении, похожем на мини-конюшню. Помещение было узким, высоким и содержало восемь своеобразных стойл с окошечком, табуретом и телефонной трубкой в каждом. Застекленные окошечки были забраны изнутри солнцеобразными решетками, и через них просматривалась еще одна стена с зарешеченными окошечками, расположенная в паре метров. Между стенами пролегал проход, застеленный потертым линолеумом. Провода массивных коричневых телефонных трубок, словно отрезанных от уличных таксофонов, таинственно уходили прямо в растрескавшуюся штукатурку стены, а сами трубки лежали на ржавых металлических поддонах, среди пепла и окурков.
После того, как стальная дверь с лязгом захлопнулась за спиной посетителей и ключ отскрежетал в замочной скважине, наступила металлическая тишь. Все убедились, что в противоположных окошках никого нет, и ждали. Минут через пять послышался первый недовольный возглас. Минут через десять недовольный возглас был мощно поддержан почти всеми. Минут через пятнадцать почти все курили… «А им каково?» — подумал Гена о заключенных и вздохнул.
Стена, противоположная стойлам, содержала высокое маленькое окошко с квадратиком неба за массивной крестовой решеткой. Над самым окошком в густой паутине висела блеклая бабочка — крапивница или павлиний глаз, снизу не разобрать.
Заключенных привели почти через час, и Гена заметался вдоль стойл, пока не увидел отца. Отец увидел сына, улыбнулся, приложил ладонь к стеклу окошка и взял телефонную трубку. Сын понял отца, тоже приложил ладонь к стеклу и поднял трубку с поганого поддона.
— Ну, здравствуй! — сказал Володя Красно Солнышко, внимательно вглядываясь в гостя.
— Здравствуй, па! — ответил Гена.
Решетки на окнах не совпадали: у отца железное солнышко пускало ржавые лучи в одну сторону, у сына — в другую; точнее, это только казалось, что в разные, а на деле — у обоих вправо, но потому-то видимость и ухудшилась. Гена покрепче присел на табурет и жадно всмотрелся в отца. Юноша опасался, что ему предстоит увидеть бритый череп, но отцовы волосы были на месте, только они оказались грязно-седые, обильная белая проседь в черных волнистых волосах. Всего за три года — кто бы мог подумать?
— Поседел, — констатировал он.
— Жизнь такая, что поседеешь, — отозвался Владимир Валерьев.
— Как же ты так? Файкер, блин!
— Долги надо было отдавать. А продукцию я производил качественную.
Было видно, что отец не иронизирует, что он, действительно, гордится своей качественной продукцией. «Ребенок! — подумал Гена с нежностью. — Седой ребенок!»
Поговорили о деле Владимира Валерьева, о перспективах, о том, когда может быть суд и что потом, о зоне и колонии-поселении. Поначалу Гена никак не мог сосредоточиться на разговоре, поскольку люди по обе стороны от него кричали, и их было слышно, хоть он и заткнул указательным пальцем свободное от трубки ухо. Потом то ли Гена притерпелся, то ли соседи поуспокоились, но ему никто более не досаждал, и стало казаться, что он беседует с отцом один на один по видеотелефону, такие и вправду изобрели, он рекламу слышал…
— …Даже у нас в городе на переговорном пункте есть — представляешь?
— Не знал, — сказал Владимир. — Значит, и в Москве есть. Могли бы раньше увидеться.
Он улыбнулся и замолчал, вглядываясь в сына. Тот тоже молчал и улыбался, вглядываясь в отца.
— Ты вырос, — отметил отец и после паузы неловко поинтересовался: — Девушка есть?
— Нет, — ответил сын с той же неловкостью.
— Ну, и не надо пока, — поспешно сказал отец. — Я тоже тугодум был, только к третьему курсу увлекся… Кстати, как мама?
— Нормально. Привет тебе передавала.
— И ей тоже передай. Не дергали вас из-за меня?
— Один раз вызывали. Мы сказали, что ничего не знаем, вот и всё.
— Мы же в разводе — чего они лезут? Суки!
— Да ничего страшного, не переживай. Поговорили минут десять и отпустили. Тебе, кстати, привет от Наташи.
— Видел ее? — спросил Владимир смущенно.
— Да.
— Она святая.
— Тебе виднее, — сказал Гена, иронично улыбнувшись, но сразу же поправился: — Извини, па! Я, правда, рад за тебя.
— Вырос, — пробормотал отец. — Только из лифта всё равно не выходи, ты очень высоко можешь подняться.
Гена вспомнил метафору отца о детстве — лифте в небоскребе вроде нью-йоркских башен и недавние события, после чего ответил:
— А если самолеты прилетят? Ты в курсе, что с верхних этажей никто не спасся?
— Спасение — штука условная.
— Точнее, земное благополучие — штука условная, а спасение — величина абсолютная. С такой поправкой — вполне христианская мысль.
— А по-моему, и то условно, и другое условно. Но оказаться на верхних этажах — важнее, чем спастись.
— Важнее, чем остаться в живых, — упрямо поправил Гена. — А спасение возможно на любом этаже.
— Ты поумнел, — констатировал Владимир. — Но я думаю иначе. Ты мысль о спасении связываешь только с христианством. Ты понял, что дом наш многоконфессионален и что, по моим меркам, на верхних этажах окажутся не только христиане, а на нижних — не только буддисты…
— А в самолетах прилетят не только мусульмане, — добавил юноша, тонко улыбнувшись.
— Вот именно.
— Я тебя понял. Ты рассуждаешь как эстет: главное, чтобы было высоко, умно и красиво. Это и есть верхние этажи.
— В принципе, да. Умный и нравственный буддист милее сердцу моему, чем глупый безнравственный христианин. И, наоборот, умный и нравственный христианин милее мне, чем глупый и безнравственный буддист.
— А если сопоставить умного безнравственного и глупого нравственного — кто милее?
— Умный безнравственный, — ответил Владимир, подумав, и улыбнулся. — Ты прав, я эстет. Как у Уайльда: «Эстетика выше этики». Высшая категория — красота. Ну а ты по какому критерию будешь селекцию проводить?
— По истинности. Христианство, а точнее, Православие — эталон. Чем дальше от него, тем дальше от спасения. Я в душе тоже эстет и потому буддиста Пелевина я читаю, а некоторых православных бездарей — нет. Но я понимаю, что шансов на спасение у этих православных бездарей больше, чем у Пелевина.
— Ты очень поумнел. Или говорить, что ли, начал, а раньше всё молчал… Но я с тобой всё равно не согласен, ведь есть и другой аспект…
Но о другом аспекте Гена так ничего и не узнал, поскольку их прервали. Прервали не только Гену и Владимира, но и всех остальных: свидание окончилось.
— Пока! — закричал сын, прикладывая ладонь к стеклу. — Я тебе напишу! Тут бабочка в паутине, я забыл сказать!
— Здесь почти все граффити сентиментальные! — тоже громко отвечал отец, отнимая ладонь от стекла. — Маме привет передавай!
— Передам! — кричал Гена. — Но это не граффити, это настоящая бабочка!
Однако Володя Красно Солнышко уже не слышал: он положил трубку и поднялся с табурета, так что голова исчезла из окошка, а через мгновение исчезло и туловище — заключенного Валерьева увели.
Получив обратно паспорт и сумку, Гена вместе с остальными семью вышел из-за железной двери в обрыдлую комнату-коридор. На них с недоумением, досадой и завистью посмотрела четвертая партия: что, мол, так долго? На крылечке многие из вышедших закурили и стали обмениваться телефонами. «Похоже, в Москве у всех сотовые», — удивленно подумал юноша, неторопливо пересекая предтюремный двор. Спешить было некуда: времени до поезда полно.
В первом же магазинчике Гена призадумался, разглядывая слабоалкогольную продукцию, и выбрал пол-литровую банку джин-тоника. Раньше он этого напитка не пробовал, но тоник ему нравился, а градусы он расценил как оптимальные. Вкус у джин-тоника оказался горьковато-фармацевтическим с металлическим оттенком. «Нет, это не железо — это алюминий, — размышлял Валерьев. — У банки вкус, наверное, такой же…»
Возле своего вагона Гена встретился с Рудаковым, сообщил ему то, что счел нужным, и передал привет. Юноша чувствовал, что лифт остановился и выжидающе раскрыл двери. «Как в троллейбусе, — мутно подумал он. — Хотя при чем тут троллейбус, хватит и лифта… Кому надо, тот пусть и выходит. Мне выше».
* * *
Субботним утром Гена Валерьев вернулся в родной город. Поезд пришел около шести, было свежо, солнце только-только всходило, в троллейбусе, кроме Гены, ехали двое — кондуктор и водитель. Заспанная Тамара Ивановна в ночной рубашке открыла дверь и отправилась досыпать, но не уснула, оделась и принялась за расспросы. Сын старался отвечать подробно, но получилось коротко. «Не говорить же ей про лифт и бабочку в паутине! — мысленно рассуждал он, припоминая упущенное в рассказе. — Она не поймет, да и не для нее этот разговор был».
— Гуляют где? — переспросил он. — Гуляют на крыше тюрьмы. Он говорил, там на крыше бетонные такие боксы и сверху — еще одна крыша, а между боксами и той крышей — полосочки неба, ветер чуть-чуть задувает. Еще он говорил, что очень тяжело без горизонта, вдаль посмотреть нельзя.
— Кошмар какой!
— Да уж.
Днем Гена увиделся с Артуркой и взял у него лекции. Артурке очень хотелось спросить, что же это за дела такие были у приятеля, но он, сам себе удивляясь, не спросил, а Гена мысленно поблагодарил его за неожиданную тактичность. Вечером, тупо переписывая последнюю лекцию, Валерьев вдруг зажмурился и до боли сжал челюсти, после чего отшвырнул Артуркину тетрадку и выдрал из своей чистый клетчатый лист. «Поздно уже, — устало подумал он, глянув на часы, но упрямо возразил себе: — Пока не напишу, не лягу!»
Здравствуй, папа!
Я сегодня вернулся от тебя, сейчас лекции переписывал и бросил на середине предложения. Нам надо договорить. Как нас некстати прервали! Тоже на середине предложения. Помнишь у Вайкуле песню про вернисаж? Я, когда маленьким был, не все слова понимал. Там есть такая строчка: «Вот кто-то в профиль и анфас, а я смотрю-смотрю на вас», а мне слышалось: «Вот кто-то пробили анфас, а я смотрю-смотрю на вас». Анфас мне представлялся таким колоколом, вроде корабельных склянок, а вся сцена происходила, по моему разумению, в тюрьме: анфас этот, печально звенящий, означал конец свидания, и в последние мгновения один несчастный человек смотрит на другого несчастного, сейчас их разлучат… Я только что вспомнил об этом и бросил переписывать лекционную бредятину, а листок, на котором пишу, — из тетрадки по психологии.
Грустно мне, папа. Когда я рассказал маме, что горизонта не видно, она отозвалась: «Кошмар какой-то», — и я только тогда прочувствовал. В городе ведь тоже горизонта почти нет, но простор есть, воздух, небо, и можно за город выйти при желании, а уж там — горизонт… Грустно это, но ты не печалься, когда-нибудь снова увидишь горизонт, а быть может, и другое кое-что увидишь, не зря же Господь на тебя внимание обратил. Когда за грехом следует кара, это хорошо, это значит, что Бог тебя не забывает, что ты ценен в Его очах. Может, с тобой, как с Федором Михайловичем, получится.
Нас ведь прервали на самом интересном месте: верхние этажи с высокой духовностью их обитателей, вне зависимости от религиозной принадлежности. Высокая духовность обусловлена тем, что эти люди внутренне остались детьми. Мне сначала пришла на ум известная оккультная метафора о том, что люди разных конфессий поднимаются в гору по разным склонам и встретятся на вершине, на твоих верхних этажах. Но потом я понял, что у тебя иное: люди верхних этажей не просветленные, постигшие истину благодаря духовным усилиям, а люди, сохранившие в себе истину, не растерявшие ее на жизненном пути. Здесь вопрос уже не религиозный, а философский или психологический. И знаешь, что я тебе скажу: лифт неподвижен! В том-то и фокус, что лифт неподвижен, — движется здание, проваливаясь всё глубже. Если выйдешь из лифта — не остановишься, а начнешь деградировать, будешь проваливаться вместе со зданием. Знал бы ты, как меня мучит эта деградация! Но хочется верить, что я всё еще в лифте.
Взросление можно сравнить и со спуском с горы: сначала ты в одиночестве, но чем ниже спускаешься, тем больше людей тебе встречается. Чем ниже, тем люди хуже, тем менее они помнят вершину. Все люди спускаются с разными скоростями; кто-то пытается замереть, осознав процесс, но его толкают в спину; кто-то пытается взобраться наверх, но это почти невозможно, разве что только в самом начале нисхождения, когда очень мало встречных.
О чем бишь я? О том, что мы говорили о разном: я — о спасении, ты — о детскости как высшей черте характера. Это я к тому, что ты, слава Богу, не равноценность религий проповедуешь, а равноценность детскости для всех людей. Вопрос о спасении для тебя пока не актуален, это я понял, но если ты о нем задумаешься, не умничай, не пытайся изобрести велосипед и ни в малую, ни в большую колесницу, в нирвану катящуюся, не садись: тебе не растворяться, а спасаться надо. Православие — путь трудный, но радостный и, главное, единственный. Пойди им, очень тебя прошу, ведь вместе крестились!
Наверное, я слишком уж прямо пишу, получается проповедь, а не беседа на отвлеченные темы. Но дело в том, папа, что это тема совсем не абстрактна, не умозрительна, а так конкретна, что мороз по коже и плакать хочется. Попробуй хоть на минутку встать на мою позицию: все мы бессмертны — и ты, и я, и мама. И от того, как мы проживем земную жизнь, будет зависеть, встретимся ли мы в вечности. Я хочу быть с вами! А еще есть Бог — ты не представляешь, какой Он добрый; это только когда молиться начнешь и когда в жизни будут происходить кое-какие события, поймешь, насколько Он тебя любит! Я в вечности с Ним хочу быть, и чтобы вы рядом, и все, кого я знаю, — вот чего я хочу. А если вы того же не захотите, ничего не получится, будет вечный «анфас». Подумай, папа.
Вот и лист заканчивается, хоть и в каждой клеточке писал, и время уж за полночь, и на душе полегчало. Мне кажется, что всё у тебя будет хорошо. Не печалься!
Гена.
Проснувшись на следующее утро, Тамара Ивановна посмотрела на часы, встала, потянулась, прошла на кухню и по целому ряду неоспоримых признаков поняла, что Генка, засранец, убежал в свою церковь без завтрака.
— Идея супер, хоть рассказ пиши, но, по-моему, играть без зрителей — тупилово какое-то… — озадаченно произнес Курин в тот момент, когда Гена, вернувшись из церкви, получал нагоняй.
— Почему тупилово? В том-то и прелесть ролевых игр, что нет ни зрителей, ни сценария — сплошное самораскрытие! — возбужденно возразил Степа, вглядываясь попеременно в лица Дрюни, Миши и Светы, с которыми сидел за одни столиком.
— «Натюрморды» таким никогда не занимались — надо попробовать, — высказался Миша, обмозговывая Степину идею и одновременно любуясь светофористой (красно-желто-зеленой) кроной красавицы березы, росшей неподалеку от летнего кафе.
— И главное, что костюмов особых не надо и репетиций никаких. Я — за! — поддержала Света и хлебнула пива, догоняя остальных, после чего у девушки возникло сразу несколько вопросов: во-первых…
— Не знаю я, где Валерьев пропадал, он мне не докладывал, — ответил Артурка в некотором раздражении, прижимая к уху трубку радиотелефона и вглядываясь в монитор компьютера, где замерла сложная стратегическая игра. — Ты мне только из-за этого позвонила?
— Нет, конечно! — смутилась Валя Велина. — Я же говорила: про зарубежку узнать…
А Владимир Валерьев, вернувшись с прогулки, посмотрел в окошко, на небо в клеточку, и вспомнил бабочку в паутине, о которой ему крикнул Гена.
В тот же воскресный день перед ужином Виктор Семенович Солев, поджидая жену и сына, почти машинально вписывал слова в клеточки кроссворда, столь же машинально думая о том, насколько это глупое занятие — разгадывать крестословы.
Глянув на часы, Софья Петровна отметила, что пора ужинать, поднялась со скамейки и молча направилась к мальчику, играющему в классики, — она не хотела отвлекать его окриком.
Допрыгав до слова «рай», Женя внимательно посмотрел под ноги и впервые подумал: «Интересно, кто нарисовал эти классики…»
© Евгений Чепкасов